Эта мысль кольнула его, и губы его изогнулись в насмешливой улыбке, в которой слышалась не злоба, но отчаяние:
— Всё это то же самое, что и с тобой и Лю Шу. Разве не так? Твоя семья упрашивала, уговаривала, навязывала и выдали тебя за него. Ты сама в сердце прекрасно знала, как обстоит дело. Ты могла улыбаться ему, могла терпеть его грубость, но ты пошла бы, скажи, и спросила ли его прямо: “Есть ли я в твоём сердце?” Не спросила бы! Его поступки сами за него отвечали. Слова тут ни к чему. Спросить снова значит только унизить себя.
Мудань едва заметно улыбнулась:
— Вам незачем рассказывать мне о прошлом. Я понимаю, вам тяжело на сердце, и вы жаждете, чтобы и я разделила вашу муку. Но знаете, всё, что вы сейчас сказали, нисколько меня не задело. Я не чувствую боли, напротив, мне лишь ещё горше за вас. Ведь у вас даже нет мужества спросить её прямо… Это действительно жалко. Вы правы в одном: поступки человека красноречивее любых слов. Я не спрашивала Лю Чана, потому что он и впрямь того не стоил, от него нечего было ждать. Но А`Синь… стоит ли она того? Скажите мне сам: она когда-нибудь предала вас? Сделала ли что-нибудь, что заслуживает вашего укора? Вы лучше меня знаете ответ. Я не стану идти к ней с расспросами. Ваши дела, ваши поступки — она и без того видела достаточно.
Пань Жун прищурился, и в глазах его мелькнуло что-то острое, колючее:
— Смешно! Жалеть меня? Ты жалеешь меня?! Мне не нужна твоя жалость! Если уж тебе некуда девать свою доброту, пожалей лучше саму себя!
Мудань беспечно развела руками:
— У меня есть родители, что берегут меня; братья, что защищают; друзья, что уважают. И ещё… человек, который дорог мне, ценит меня так же, как я его. Скажите, где тут жалость? Господин Пань, несчастны вы, не я. А А`Синь… ничем иным я помочь ей не могу, разве что быть рядом, скрасить её тоску.
Она поднялась, окинула взглядом темнеющее небо за окном и спокойно продолжила:
— Уже поздно. Я должна идти. Не стану мешать вам наслаждаться песнями и танцами. Продолжайте.
Она почти дошла до дверей, когда за её спиной вдруг прозвучал сдавленный голос Пань Жуна:
— А`Синь… у неё и вправду есть дитя? Ей… ей и правда так плохо?
Мудань остановилась и медленно обернулась.
— Она исхудала до костей, — произнесла она сурово. — Скрылась в уединённом дворе, где ей и поговорить-то не с кем. Всех людей отослала прочь, и там, в одиночестве, плачет… а вы в это время предаётесь разгулу, проводите дни в пирах и веселье. Как думаете, хорошо ли ей живётся? Что же до её беременности… разве не вам, её мужу, надлежало знать это лучше всех? Вы твердили, что она высока и недосягаема, будто бы глядит на вас свысока. Но в действительности именно вы без конца топчете её достоинство, втаптываете её в прах.
Лицо Пань Жуна менялось мгновение за мгновением; он поднял глаза на стоящий перед ним хрустальный кубок и долго молчал.
А`Синь… неужели, и она может быть такой? Разве она не была несокрушимой?
С тех пор как они выросли, он видел её слёзы лишь однажды — тогда, когда умер Пань Жуй. Она сидела и молча плакала, и в ту минуту ему безумно хотелось заключить её в объятия, шептать утешение. Но он знал: меньше всего права на это имел именно он. Ведь это он отнял у неё всё.
Он мог только издали украдкой смотреть на неё, на её родителей, и стыд грыз его так, что он порой боялся показаться людям на глаза.
Он и помыслить не мог, что когда-нибудь женится на ней. Но, став её мужем, он больше никогда не видел её слёз. Что бы он ни делал, она сидела напротив — спокойная, безмятежная, будто вне радости и вне скорби.
Он твердил себе: «Она презирает меня. Презирая, она не станет ни печалиться, ни плакать».
Он жаждал увидеть её слёзы, как доказательство, что он хоть что-то значит. Но теперь, когда они всё же пролились, он понял — это совсем не то, чего он ждал.
Увидев Пань Жуна в таком состоянии, Мудань поняла: больше от него добиться нельзя. Она лишь бросила знак Гуйцзы и Шу`эр и решительным шагом вышла из комнаты.
У лестницы её встретила Майя, лениво облокотившись на перила. Она улыбалась, бросая томные взгляды из-под полуопущенных ресниц, и на певучем, чуть ломаном гуаньхуа[1] сказала:
— Рабыня думала, что только что вы должны были плеснуть вином в меня.
Мудань на миг задумалась, затем спокойно ответила:
— Я бросаю только в тех, кто этого заслуживает. Зачем же — в тебя?
Майя засмеялась, но в смехе её слышалась сталь:
— Верно, рабыне и не полагается… Плеснуть нужно мужчинам. — Потом её лицо посерьёзнело, и она спросила: — Позвольте осведомиться: вы ведь из семьи Хэ, что держит лавку благовоний? Я слыхала, будто в семье Хэ всего шесть сыновей, но про седьмого никогда. Лишь теперь вижу: «седьмой господин» на деле прекрасная барышня.
Шу`эр недовольно нахмурилась: повадки этой чужеземки казались ей слишком вольными, а обращение к Мудань — и вовсе дерзким. Она потянула Мудань за рукав, намекая, что пора уходить. Мудань лишь слегка кивнула Майя и, не говоря более ни слова, направилась вниз по лестнице.
Майя шагнула вперёд и с улыбкой проговорила:
— Люлян всё же щедрый хозяин. Он тут, позади, хотите — рабыня позовёт его для седьмой барышни? Может, удастся выпросить пару монет на новую одежду.
Мудань нахмурилась, внимательно глядя на Майю. В тот день, когда она рассказала обо всём госпоже Цэнь, Эрлян и Улян тайком наведались в лавку. Торговля там шла уже хуже, чем прежде, но явных потерь ни в деньгах, ни в товарах они не обнаружили. Люлян, похоже, тоже что-то почуял и стал осторожнее — почти не выходил из дому, во всём проявлял осмотрительность.
Эрлян и Улян устроили проверку, несколько раз приставляли людей проследить за ним, но так и не застали его с поличным. В итоге им пришлось ограничиться намёками и предостережениями. Люлян же не смирился, а ещё и повздорил с Эрляном и Уляном, обвинив их в несправедливости.
Наложница Ян, не в силах сдержать слёз, жаловалась госпоже Цэнь: дескать, пока господин Чжичжун отсутствовал дома, Эрлян и Улян намеренно придирались к Люляну, теснили его, выжимали из общего дела. От этих жалоб сердце у обоих братьев немного охладилось: они решили, что лавкой и так управляют строго, старший приказчик зорко следит, — значит, можно больше не вмешиваться в дела Люляна, лишь осторожно присматривать и лишний раз не упоминать. Кто бы мог подумать, что именно сегодня им придётся столкнуться с этим вновь.
[1] Термин «гуаньхуа» (官话, «речь чиновников») появился только в эпоху Мин–Цин. В Тан же общим стандартом служил письменный вэньянь, а устная речь различалась по регионам. Поэтому «ломаный гуаньхуа» в тексте можно понимать, как анахронизм, или же как указание на «ломаную столичную речь».